10.10.15

Победители (отрывки из книги воспоминаний Л.С. Разумовского)

 

Книгу воспоминаний «Нас время учило» Лев Самсонович Разумовский писал «в стол», без какой-либо надежды на публикацию. На календаре были 60-е годы, и время уже достаточно научило автора. Бог дал ему долгие годы, и в 1995 году, при жизни автора, книга вышла в свет в двух номерах журнала «Нева».

 

Есть такой странный «жанр» - незаслуженно неоцененный роман. Просто и без затей написанные воспоминания Разумовского - яркий пример тому. То ли время было уже/еще не то, то ли публика к середине 90-х изрядно подустала от «разоблачительной литературы», но этот потрясающий текст не получил того отклика, который он по праву заслуживает. Современному читателю книга Разумовского, вероятно, напомнит «Воспоминания о войне» Николая Никулина – еще одного ленинградца и художника (и это при том, что даже «неосознанный плагиат» исключен полностью, так как обе книги писались «в стол», и публикация книги Никулина состоялась на 10 лет позже). Кто-то, наверное, вспомнит тут жуткий роман Виктора Астафьева «Прокляты и убиты».

 

Лично мне книга Разумовского напомнила «Конармию» И.Бабеля (кстати, и в этом случае любой плагиат исключен – тогда, когда книги Бабеля издавались в СССР, Лева Разумовский был еще ребенком, а «перестроечные» издания «Конармии» появятся лишь через два десятка лет после завершения работы над книгой). Налицо формальное сходство: книжка «про войну», написана очень лично, в форме цепочки коротких (иногда – сверхкоротких) новел. Гораздо важнее сходство глубинное: и в том и в другом случае перед нами описание первобытной орды, выполненное человеком цивилизации, волею судеб оказавшимся внутри орды. Дальше начинаются различия, в них-то и вся соль.

 

Герои Бабеля – дикари свободные. В их яростном стремлении до основания разрушить мир цивилизации, заменив её «вольной волюшкой», можно (при желании) углядеть некое мрачное величие – особенно в том случае, когда рассматриватель отделен от конармейцев безопасной дистанцией времени. Люди, населяющие книгу Разумовского, столь же первобытно дики, но они – рабы. «Белых людей» (в киплинговском смысле термина) в романе нет вовсе; рабовладельцы вышли из того же племени, они не только не умнее, но и не сильнее, не смелее, даже не сказать, чтоб нахальнее, рабов. Просто им чуть больше повезло.

 

Время Разумовского беспросветно. «Живи еще хоть четверть века, всё будет так, исхода нет». С такой безнадегой остаётся только спиться – или стать художником детской игрушки.

 

После трех недель войны и десяти месяцев госпиталей 18-летний Лев Разумовский поступает учиться на отделение скульптуры в Ленинградское Высшее Художественно-промышленное училище (бывшее и нынешнее училище барона Штиглица). Его дипломная работа "Летчик" (1953, бронза) установлена в Московском Парке Победы. Член Союза Художников с 1955 г. Работал в самых разных жанрах: памятники, садовая скульптура, портреты, композиции, мелкая пластика, медали. Пять работ Л.Разумовского экспонируются в петербургском Русском музее. Выполнено 120 моделей детской игрушки, 80 из которых выпускались массовыми тиражами. Всё это сделано ОДНОЙ  РУКОЙ, вторая осталась в карельских болотах.

 

И напоследок – пару слов про тот фронт, на котором Лев Разумовский отвоевал с 21 июня по 11 июля 1944 года.

 

По календарю 3-й советско-финской войны это дни жесточайшего кровопролитного сражения у Ихантала-Тали, сражения, к котором решалась (и решилась – известным ныне образом) судьба Финляндии. Но это – на севере Карельского перешейка, в полосе наступления войск Ленинградского фронта. Начавшееся 21 июня наступление Красной Армии в Приладожской Карелии должно было сковать силы финской армии и лишить финское командование возможности перебросить войска из Карелии на главное оперативное направление Выборг-Котка.

После того, как советское наступление у Ихантала-Тали окончательно захлебнулось в крови (12-14 июля), боевые действия в Приладожской Карелии потеряли всякий смысл. Оставалось лишь спокойно дождаться начала мирных переговоров, ибо ни в Москве, ни в Хельсинки уже не могло быть сомнений в том, что возврат к границе 40-го года (т.е. возвращение Карелии в СССР) будет одним из непременных условий завершения войны.

 

Однако 16 стрелковых дивизий и 3 танковые бригады Карельского фронта продолжали начатое 21 июня наступление. Малочисленные финские войска (4 пехотные дивизии и 2 бригады) получили и успешно выполнили задачу на ведение подвижной обороны. В течение трех недель, сбивая темп наступления Красной Армии, они организованно отошли на 150-170 км от реки Свирь и Петрозаводска на рубеж долговременных укреплений у Питкяранта, Лоймола, Куолисмаа. На этой линии продвижение советских войск в середине июля было остановлено, и лишь на дальнем севере боевые действия продолжались вплоть до 9 августа. В ходе этой бессмысленной и беспощадной операции войска Карельского фронта потеряли 17 тыс. человек убитыми и пропавшими без вести, 47 тыс. ранеными. Одна из пылинок в этой статистике - судьба Льва Разумовского.

 

  

                                                              ДОРОГА  НА  ВОЙНУ

 

Ночь. Мы едем четвертые сутки. Едем невообразимо медленно. Подолгу стоим на промежуточных станциях, а то и просто в поле, нас то и дело отцепляют и прицепляют, и ставят в тупик.

 

Жизнь учит меня грубо и жестоко. Я уже не психую и не лезу в драку, когда на каждой остановке человек тридцать срываются громить базар, а только с тоской гляжу, как разбегаются бабы, утаскивая свои нехитрые пожитки, уже не замечаю ежедневных трофеев с базара, жадное, скотское поглощение их, а то и просто игру трофеями. Летят в прохожих из вагона вареная картошка, куски хлеба, кости от мяса… Пашка и Рыхлый сегодня, как всегда, развлекались у дверей, кидая поленья в проходящих у насыпи. Вдруг Пашка схватил большой кряж и, выглядывая из вагона, стал ждать. Потом ухнул, бросил кряж, и сразу они захлопнули дверь, и попрыгали на нары. Я выглянул в верхнее окно и увидел, как на насыпи раскинулась фигура с желтым флажком. Около головы – кряж. Поезд уходил все дальше, а фигура все лежала на снегу, и рядом темнел кряж.

 

Кто погиб так бессмысленно от руки скота и хулигана семнадцатого ноября 1943 года, на линии Котельнич – Горький? Никто не знает, да и не узнает никогда.

 

Почему я не рассказал тогда об этом никому? Почему не поднял шума, не потребовал на первой же станции снять бандитов с эшелона? Почему? Во-первых, теплилась трусливая мыслишка: он не убит, а оглушен. Отлежится – встанет. А главное – слишком много навалилось на меня тогда сразу, чтобы я мог отделить крупное преступление от мелкого, хулиганство от бандитизма. Все вокруг меня казалось каким-то черным сном, который должен скоро кончиться, пройти, исчезнуть… Когда мы приедем на место, начнется регулярная жизнь в Красной Армии, настанет порядок, дисциплина, плохое покарается, хорошему воздастся…

 

И дальше катится телячий вагон, унося с собой шестьдесят судеб, запах махры и дегтя, горящего в печке, разноголосый шум, топот лаптей, нехитрые деревенские частушки и тревожное ожидание будущего. А пока - пока идет разгул. Все больше остается за нами разгромленных базаров, опрокинутых бидонов с молоком, пролитых бабьих слез и пьяной похвальбы потом. Я как-то спросил Вадима – зачем? – и услышал ответ, поразивший меня своей первобытной логикой, чем-то напомнивший мне прочитанное о Золотой Орде:

– Все едино помирать едем, хоть гульнем напоследок!

 

Сегодня утром впервые грабящим был дан отпор. Двое парней из нашего вагона подскочили к женщине и, как обычно, потехи ради, опрокинули ее большой бидон с молоком, – женщина охнула и бросилась его поднимать, остальных баб как ветром сдуло с длинного стола под навесом – импровизированного станционного базарчика. И вдруг высокий мужчина в ватнике и сапогах подбежал к нашим и пошел работать! Левой, правой, левой, правой! Как у машины, замелькали кулаки! Один из парней упал, второй побежал, но мужчина догнал его, толкнул в спину и лежащего долго охаживал сапогами. Мне слышен был крик, потом я увидел побитого, пробирающегося к эшелону. Руками он закрывал лицо. Из-под пальцев сочилась кровь.

 

МУРОМ

 

Уже темнеет, когда поезд останавливается на какой-то станции и нам приказывают выходить из вагонов.

– Всем?

– Всем, всем! Выходи, приехали! Муром...

Наконец-то! Весело вываливаемся из нагонов, утаптываем грязный снег у колес.

– Стройся!

Вот и конец странствиям! Начинается армия. Наконец-то будет порядок и дисциплина. И вообще начнется жизнь!

– Шагом марш!

Наш сопровождающий остается у вагонов, а команду принимает на себя незнакомый лейтенант в серой шинели. Золотые погоны непривычно блестят на плечах...

 

Нас выводят завтракать. Ура! Первый завтрак в армии! Интересно, чем же накормят? До чего же хочется горячего! Столовая. Ряды грязно-серых столов. Серые скамьи. Нас заводят и усаживают по команде за столы. Можно вынуть ложку из кармана и ждать. Дежурные солдаты в форме кидают на каждый стол по буханке. Хлеб разрезают на восемь паек, все сидящие за столом внимательно и неотрывно смотрят за режущим. Одна горбушка оказывается толще других, и к ней сразу протягивается несколько рук. Мгновенная стычка, брань, пайки расхватывают, я медленно забираю последнюю. Неужели так – всегда? Дежурные бухают на стол железный бачок с супом и груду серых мисок, после чего начинается главное – раздача супа. Сначала разливается жижа, потом считаются картофелины на дне и раздаются всем поровну. Небольшой кусочек мяса руками выкладывается на стол и режется перочинным ножом на восемь сантиметровых кусочков.

 

Беру миску в руки – она вызывает омерзение. Сделана она из жести консервных банок, грубо спаяна, неровные края царапают руки, вся она липкая и мокрая. Не моют посуду здесь, что ли?

Вынимаю из кармана носовой платок и, хотя он далеко не первой свежести, тщательно вытираю им миску. Что такое? На меня смотрит весь стол. Кто-то усмехается, кто-то презрительно бросает: «Тилигент!»

 

До меня доходит: что-то я делаю не так, нельзя быть белой вороной... Подставляю свою миску для супа. От мяса отказываюсь – стол был ужасный, и рук здесь никто не моет. С первой же ложкой я раскусываю какую-то гадость и выплевываю гнилую картофелину на стол. К ней немедленно протягивается рука, и худой солдат с большим родимым пятном на щеке отправляет ее себе в рот.

 

Смотрю на него с изумлением и жалостью, а потом не выдерживаю и спрашиваю:

– Слушай, ты откуда?

– Да з Полтавы...

Ну что же, тогда понятно.

– Это ты в оккупации так похудел?

– Ни. В оккупации я хорошо жил. То я в червоной армии так дойшов. Ужо три мисяця кантуюсь...

 

До меня не сразу доходит, что червоная армия – это Красная Армия, а потом – как обухом по голове! Что это? При немцах ему, видите ли, было хорошо, а в Красной Армии плохо? Предатель или провокатор? Смотрю на него во все глаза, а он быстро доедает свой суп и, видя, что я бросил ложку, спрашивает:

– Может, дасышь мне супчику?

 

Нет. Лучше я вылью, чем дам такому гаду... Но вообще-то он такой с виду простодушный и жалкий... ИI потом, если здесь всегда так кормят… Нет, не может быть! Это же еще не армия, а распределитель какой-то. Вот в армии, в постоянной части, где нас будут обучать, – там будет все по-другому, и еда будет настоящая. Ведь мы же армия, нас обязаны хорошо кормить – «Все для фронта, все для победы!»

 

…….

 

Вечером разносится слух, что в вестибюле будут выдаваться продукты из каптерки. Как будут выдавать, кому, каков порядок выдачи – никто не знает, но все спешим туда. Мне надеяться не на что, ведь я ничего не сдавал, но я бегу со всеми из любопытства. На лестнице нас обгоняет ватага старых курсантов, человек тридцать или сорок. Они-то чего спешат? Ведь им-то ничего не положено, на что они надеются?

 

Однако курсанты знают что-то свое и плотной стеной встают у дверей каптерки. Наши образовывают второй круг сзади, толкаются и переругиваются с курсантами.

– Очередь надо!

– Яка там очередь!

– А ты не лезь, гад, глаза выколю!

– Надо по списку выдавать, по списку, – беспокоится голубоглазый парень, а то беспорядок...

– А эти-то чего приперлись? Чай, они-то ничаво не получат. А ну давай отсюдова!

– Я тебе дам «отсюдова»! – вдруг набрасывается один из курсантов на голубоглазого. – Катись, вошь чесоточная! – И он с размаху бьет парня по щеке. Toт отшатывается в сторону, но другой курсант еще раз бьет его по голове.

– Наших бьют! – В темную однородную толпу курсантов врезываются цветные полушубки и серые ватники, и начинается потасовка.

 

Внезапно двери каптерки открываются, и на пороге появляется старшина с большим холщовым, из-под картошки, мешком в руках. Драка моментально прекращается, и вся толпа уплотняется к центру. Старшина с минуту молчит, улыбаясь, а потом с помощью сержанта вдруг высоко поднимает мешок и опрокидывает его в толпу...

 

Общая свалка. Приглушенные крики. Топот. Красные, потные лица с вытаращенными глазами. Кто-то выдирается из общей кучи, крепко прижимая к груди несколько сухарей. Кто-то внизу, под телами, задавленно хрипит. Мелькают кулаки, оборванный ремень, спины, животы, руки, ноги – все перемешалось в каком-то диком хаосе, а на возвышении стоят старшина и сержант и хохочут, забавляясь зрелищем.

 

Я и несколько других ребят стоим поодаль в столбняке, не отрывая глаз от происходящего.

Наконец то один, то другой курсант, с разорванными воротниками, красные, вылезают  из кучи-малы и, придерживая набитые карманы, исчезают на лестнице. Куча распадается... Нашим почти ничего не досталось, кроме синяков и кровоподтеков, и они со стонами и руганью расходятся по казармам.

 

Разыскав свою койку, я неожиданно нахожу ее занятой. Кто-то лежит на ней, укрывшись одеялом. Наверное, я ошибся – пересчитываю снова: двадцать первая, двадцать вторая, двадцать третья... Все правильно – моя. Hа мой недоуменный вопрос – злобная ругань из-под одеяла. Зову старшину. Он идет со мной неохотно, а узнав в чем дело, вдруг обрушивается на меня:

– А ты что думал, – как у маменьки, – отдельная тахта? А ну, ложитесь вместе, вашу в душу... Отбой!

Мой сосед, длинный и жилистый парень из-под Харькова, глухо ругается и отодвигается к краю койки. Лежим, укрывшись одним одеялом. При каждом моем движении он злобно поносит  меня, толкается и стаскивает одеяло...

Кажется, начинается настоящая армейская жизнь.

 

……

 

Вспоминая своих товарищей по взводу, людей, с которыми я провел бок о бок шесть долгих месяцев, отмечу сначала поразившее меня, а потом ставшее привычной нормой общее положение: если в меняющемся составе взвода преобладали украинцы, они подавляли русское меньшинство, если большинство становилось русским, то украинцам становилось туго, чувашей и мордвинов в обоих вариантах всячески дискриминировали, а ко мне всегда было особое отношение.

– Что хохлы, что кацапы – все в армии, – говорит Жаров во время перекура, – а вот еврея в армии не найдешь...

– Это точно, – поддерживают его сразу несколько голосов, – евреи все по тылам... В магазинах торгуют.

– Слушай, Жаров! -– стараюсь быть спокойным. – Ну что ты порешь? А я где? В магазине? Или рядом с тобой винтовку таскаю?

– Ты? – как бы удивляется Жаров. – Так ты дурак. Поэтому и здесь. – И, как бы извиняя меня, добавляет:– У каждой нации есть дураки!

 

Жаров был трусом, избегал драк, подхалимничал перед сильными и в то же время обладал необъяснимым для меня авторитетом, какой-то тайной силой, заставлявшей многих искать его расположения и считаться с его мнением. Впоследствии тайна жаровского авторитета была мною разгадана: он был удачливым профессиональным вором и за полгода ни разу не попался – это нельзя было не уважать.

 

Однажды, когда наш взвод дежурил по ночному Канашу, Жаров и Пелепец патрулировали на вокзале. Не помню, почему и при каких обстоятельствах они показали мне два украденных чемодана, которые были набиты цветными мотками шерсти, пачками табака и мужскими рубашками. Я спросил у Жарова, что он собирается со всем этим добром делать. Жаров вздохнул выразительно и покрутил пальцем около лба, дав понять, что такому идиоту, как я, не стоило и показывать, захлопнул чемодан и приказал Пелепцу унести его, что тот немедленно и выполнил.

Был он среднего роста, худощав и сутул. Маленькие, близко посаженные бегающие глазки на угреватом нечистом лице довершали его портрет.

 

Была у нас во взводе одна неразлучная пара: Лебедев и Кузнецов. Оба были ярославские, из одной деревни. Лебедев, большой, грузный, неуклюжий и незлой парень, всегда защищал и опекал болезненного и вялого Кузнецова, который сам постоять за себя не умел. Однажды кто-то из харьковских ударил Кузнецова, и тот заныл, запричитал своим тонким высоким голосом, закрыв лицо руками. Со своего места на нарах соскочил Лебедев и врезал по морде обидчику, обозвав «хохлом поганым».

С разных сторон полетело:

– У, кацапская морда!

– Расейская сволочь!

– Шо буркалы выпучив, кацап?

Лебедев стоял весь красный, взъерошенный, сжав кулаки, готовый драться хоть со всеми,

– А вы, – задыхаясь, вдруг выкрикнул он, – вы все – изменщики Родины!..

Сказано это было с таким бешенством, с таким напором, что, хоть и закружилось вокруг него растревоженное кольцо харьковских, никто его не тронул.

 

…..

 

Я помню, как в начале службы, в декабре, мы занимались на турнике. Больше всех тогда подтянулся Борька Юхимец – двенадцать раз. Весной же, когда нас снова вывели на турник, он, единственный из взвода, подтянулся два раза – все же остальные повисли на перекладине, как сопли.

 

Несколько слов о командирах, которые придавали нашей жизни в Канаше особый колорит.

Командира роты старшего лейтенанта Борисова я не помню трезвым. Не помню его улыбающимся, не слышал ни одного разговора с солдатами и сержантами без мата, истошного крика и топанья ногами. Ротой командовал практически старшина Ткаченко, хитрый и умный мужик, который постоянно спаивал Борисова. Про него говорили: не  старшина – зверь! Это было действительно так. Он все помнил и не прощал ничего. Он досконально знал все хозяйство роты и пользовался этим, как всесильный деспот. Иногда он привязывался к какому-нибудь солдату и тиранил его подолгу, донимая и сживая со света мелкими придирками и крупными наказаниями. Он как полновластный хозяин роты кормил и одевал ее по своему усмотрению. Видимо, поэтому нам доставалось обмундирование, которое уже нельзя было ни продать, ни пропить, а в котел попадало ровно столько, чтобы мы не подохли от голода и таскали винтовки.

 

Удивительным показалось нам появление в рядах командиров сержанта Матюшина, человека лет сорока, которого мы с первых же дней назвали «отцом солдатам». Искренне жалея нас, семнадцатилетних мальчишек, этот простой ярославский мужик сам ходил выпрашивать у старшины для нас лучшее обмундирование, не гонял нас, как другие, в сильный мороз, а, уйдя от казармы подальше, заводил взвод в дома и там давал возможность погреться и отдохнуть, рискуя получить взыскание от начальства.

 

Таким же человечным и даже вежливым оказался сержант Назаров, москвич, образованный (у него была законченная десятилетка) и честный парень, про которого  Жаров сразу сказал: «Этот ненадолго, пошлют на фронт». Он оказался прав. Назаров побыл у нас месяц и был отправлен с маршевой ротой на фронт. Матюшин проработал с  нами и того меньше. Рота держалась на Филипповых, Борисовых и Ткаченках. Эти засели в Канаше прочно и, я думаю, усидели там до конца войны.

 

СТРЕЛЬБЫ

 

Сегодня у нас первые стрельбы. Наконец-то! Нам выдают боевые патроны. Настоящие!

К этому дню уже давно шла подготовка: в течение месяца мы обучались обращению с винтовкой, изучали устройство затвора и патрона. Команда «Тремя патронами заряжай!» до сих пор не выходит у меня из головы и отдается ноющей болью в пальцах.

 

Было это так. Мы занимались на улице огневой подготовкой. Мороз стоял сильный, и сержанты постоянно меняли виды упражнений, делали частые перекуры, заставляли бегать. Но все это плохо помогало – мерзли мы зверски. Особенно доставалось рукам от стылого железа винтовок: холод проникал сквозь рукавицы, и пальцы коченели. Во время каждого перерыва мы составляли винтовки в пирамиды и изо всех сил хлопали рукавицами.

 

Ожидали проверяющего из полка. Предстоял смотр готовности роты к предстоящим стрельбам, ответственный смотр. Командиры нервничали и гоняли нас сильнее, чем обычно. Ждали проверяющего с утра, уже кончался второй час занятий, а его все не было. Наконец он появился – высокий офицер в чине майора – и сразу направился к нашему взводу. Барсуков был в тот день болен, и командовал нами Филиппов, общий надзор за ротой осуществлял Ткаченко.

Нас быстро разбили на отделения и построили. У каждого была обойма с тремя холостыми патронами. По команде «К бою!» нужно было упасть на снег, взять винтовку в левую руку наизготовку, а правой держать наготове обойму. Затем следовала команда «Тремя патронами заряжай!». Нужно было быстро отвести затвор, вставить обойму, закрыть затвор и доложить: «Боец такой-то к стрельбе готов».

 

Последовала команда. Мы упали, выставив винтовки. Майор медленно обошел лежащий строй, сам поправил у некоторых винтовки. Мы замерли, ожидая команды «Заряжай!», однако вместо нее услышали «Отставить!».

 

Начальство оказалось чем-то недовольным. Снова команда «К бою!» и снова «Отставить!».

Нас поставили по стойке «смирно», и майор лично прочитал нотацию о том, как нужно выполнять команду – «дружно и весело». Мы стояли вытянувшись, без движения, а мороз доканывал нас, руки, держащие винтовку, ныли нестерпимо.

– К бою!

Упали. Локоть уперт. Винтовка на вытянутой левой. Правая держит обойму.

Майор снова обошел строй. Хоть бы скорее команда «Заряжай!». Еще несколько минут этой пытки и заряжать будет просто физически невозможно.

Майор поправил винтовки. Не все смотрят точно вперед. Неужели «Отставить!»?

– Заряжай!

Резко отвел затвор, сунул туда обойму, попытался большим пальцем прижать патроны, но пальцы не послушались, обойму заклинило. Снова нажал – никак.

 

Майор, Ткаченко, Филиппов смотрели в мою сторону. В отчаянии против всех правил ударил кулаком по обойме – пошло! Закрыл затвор, выкрикнул, что к стрельбе готов,  оглянулся по сторонам. Рядом со мной лежал Пашков. Он отчаянно возился с винтовкой, патроны у него выскочили из обоймы и рассыпались по снегу. Неуклюжей рукавицей он пытался их собрать, но тщетно. С другой стороны Замм. Он зарядил кое-как, но, не выдержав боли в коченеющих пальцах, положил винтовку на снег и хлопал рукавицей об рукавицу. Дальше по цепи дела не лучше, только один-два выкрика «К стрельбе готов!», остальные молча возились с винтовками, лапая их негнущимися рукавицами.

 

Полный конфуз. Филиппов бегал за нами, помогая отстающим, майор неодобрительно качал головой. Ткаченко повернулся к нам и сам подал команду своим зычным голосом:

– Встать!

Встали. Хоть бы на минутку дали похлопать руками – зарядили бы мы эти проклятые винтовки...

– Снять рукавицы!

Мы стояли молча, не поверив команде. Никто не пошевелился. Ткаченко побелел oт злобы.

– Снять рукавицы, сказано! Ну?! Рукавицы на снег!

Рукавицы полетели на снег. Пальцы прилипли к ледяному стволу.

– К бою! Тремя патронами заряжай!

Ткаченко командовал быстро, без остановок, понимая, что мы сможем выполнить упражнение в считанные секунды – дальше голые руки откажут.

 

Попытался что-то сделать. Левая рука – крюк, она еще выполняет свою функцию, держит ствол, но правая... Красные скрюченные пальцы соскользнули с затвора... Где-то рядом в цепи всхлипывание. Кто-то выкрикнул, как застонал: «Та нэ можно ж так!..»

– Встать! – это уже майор.

Встали. Несколько винтовок осталось лежать – не смогли поднять. Кто-то, уже не таясь, плакал в строю. Я тоже с трудом подавляю слезы. Нестерпимо больно.

– Одеть рукавицы! Старшина, объявите перерыв!

Сказав еще пару слов Филиппову, майор удалился. Ткаченко с ним, что-то объясняя на ходу.

Филиппов молча собрал наши винтовки и сам, ворча что-то под нос, уложил их в пирамиду. Мы прыгали, хлопали себя, бегали, топтались на месте. Кровь постепенно возвратилась к пальцам, но болеть они не перестали...

 

Но это все в прошлом. А сейчас мы бодро, «дружно и весело», с песней шагаем на полигон.

 

Огромное заснеженное поле. Вдали видна серая кромка леса, невдалеке от нас окопы, из которых торчат мишени – фанерные черные головы фашистов. По ним будем стрелять. Нас разбивают на отделения и выдают боевые патроны. Перед этим Барсуков проводит краткую беседу: гильзы на строгом учете, все три гильзы после стрельбы сдать. За утерянную гильзу – «губа». Задание: лежа произвести три выстрела по мишени. Расстояние до мишени сто метров. За три попадания – пятерка, за два – четверка, за одно – тройка. Промахов быть не должно: сто метров – это каждый попадет. А если не попадет, – голос у Барсукова начинает звенеть, – пусть пеняет на себя.

Нас разводят по местам.

 

Сегодня первые полковые стрельбы – это очень ответственно. Проводятся негласные соревнования между батальонами, ротами, взводами. На полигоне присутствует сам командир полка, бегают связные от штаба полка, мелькает маленькая фигурка нашего командира батальона.

Серые четырехугольники подходящих рот ползут по белому полю и растекаются в разные стороны. Ухают выстрелы. Кто-то уже стреляет.

 

– Первое отделение, в цепь! На боевые позиции – шагом марш! – командует Филиппов.

Он сегодня озабочен и деловит, хлопочет, подсказывает, ободряет. Мы лежим в цепи. Вот оно – моя мишень – чернеет над окопом. Зажимаю в рукавице три драгоценных патрона, грею их. Хорошо, что сегодня мороз не сильный!

– Первым патроном – заряжай!

Патрон мягко уходит в щель. Досылаю затвор, нащупываю спуск. Ноги раскинуты как положено, локоть уперт, глаза ищут мушку в прорези ствола. Вот она. Теперь нужно, чтобы совпали три точки: прорезь, мушка и мишень. Неужели попаду?

– Огонь!

Приклад довольно сильно отдает в плечо. А звук-то какой! Сила! Рядом раздаются выстрелы соседей. Отвожу затвор, вылетает теплая гильза. Скорей ее в карман – лишь бы не утерять!

Встали. Ждем результата. Филиппов бегает за нами, волнуется. Мы сами в напряжении – как там? Неужели мимо?

 

Объявляют результат. Из всего отделения только две пули поразили цель. У меня промах. Снова лежу и целюсь.

– Ты не торопись, – подходит Филиппов. Голос его непривычно участлив. – Ты как бьешь – в центр?

– Да.

– А ты стреляй под центр, сведи мушку немного вниз. Спокойно. Спуск не дергай, нажимай плавно. Давай. Попадешь.

Снова целюсь, внимательно выполняя его советы. Вот мушка уходит чуть вниз.

– Огонь!

Плавно нажимаю спуск.

– Огонь! – последний выстрел.

– Боец Разумовский стрельбу закончил!

 

Нас собирают и объявляют результаты. Лучше всех стрелял третий взвод– у них несколько пятерок, много четверок, хуже – второй. Результаты нашего взвода: у нас две четверки, из них (ушам своим не верю) одна моя, три тройки, остальные 115 пуль – в воздух. Наш взвод – худший в полку. Барсукова вызывают сначала в штаб батальона, потом в штаб полка. Возвращается он оттуда разъяренным, и мы чуем – быть беде.

 

Он бледен, опять горят красные пятна на лице. Не глядя на нас, что-то резко бросает Филиппову.

Тот строит взвод и выводит его с полигона в поле, все дальше и дальше. Куда? Город и казармы остаются слева, а мы поворачиваем в другую сторону и заходим все дальше в бескрайнюю белизну. Куда нас ведут?

– Взвод! Стой!

Что дальше?

– Одеть противогазы!

Сбрасываем шапки и натягиваем на лица холодную, жесткую резину. На морозе она потеряла свою эластичность и налезает с трудом. Стоим в противогазах. Воздух из гофрированной трубки идет с шумом и пахнет резиной. Стекла запотевают, сквозь них туманятся размытые темные пятна на белом фоне.

– Взво-о-од! Ложись!

Падаем на снег.

– По-пластунски вперед!

Ползем в рыхлом снегу. Очки залепляет снег. Пытаюсь протереть свободной рукой, но сразу же проваливаюсь в снег и отказываюсь от дальнейших попыток. Ползем в снегу вслепую, натыкаясь друг на друга...

– Взвод! Встать! Бегом марш!

Бежим вперед по колено в снегу. Дышать в противогазе трудно. Шапка не держится на скользкой резине и поминутно слетает с головы. Протираю очки, ищу шапку... Где винтовка? Вот она...

– Взвод! Ложись! По-пластунски вперед!

Выбиваемся из сил. Ползем. Бежим. Задыхаемся, снова ползем. В голове упорная антиуставная мысль – за что? За что нас мучают, гоняют, как собак? Может быть, не поняли люди, как стрелять, ведь в первый раз в руках боевая винтовка, ведь сам я понял только тогда, когда мне объяснили толково и без крика...

– Бегом марш!

Два часа барахтались мы в снегу, потом скорым шагом вернулись в казарму совершенно измученные и обессиленные.

 

После вечерней поверки нам объяснили – это наказание за плохую стрельбу. Пелепец, у которого была вторая четверка, не выдержал и прогнусил обиженно:

– А нас-то с Разумовским за что? Мы-то хорошо стреляли...

– В армии закон: один за всех, все за одного! Зарубите себе это на носу! – рявкнул Филиппов.

Несколько позже он удивил меня. Как бы извиняясь, он отозвал меня в сторону и, доверительно понизив голос, сказал:

– Ты не думай, что мы зря вас сегодня гоняли. Это сволочье – оккупированные – так и норовят отлынить от армии. У них и года все поддельные: думаешь, они все с двадцать шестого года? Черта с два! Говоришь, они стрелять не умеют? Не хуже тебя все стреляют, а просто думают: если буду метко стрелять – скорей на фронт пошлют. Понял? Вот то-то! Не больно-то верь им. Из них, может, половина у немцев служила, почем ты знаешь?

 

НОЧНАЯ ТРЕВОГА

 

– Четвертая рота! В ружье!

Я толкаю Замма в бок, мы скидываем наше одеяло и кубарем скатываемся с нар. Нога моя нащупывает деревянный приступок, вторая старается угодить между Лебедевым и Кузнецовым, которые уже поспешно мотают портянки.

– Быстрей! – мечется полуодетый Канищев. Мелькают руки с ботинками, взлетают рукава гимнастерок, звенят пряжки поясных ремней. Тускло светит казарменная лампочка.

Надеваем шинели, подпоясываемся, из коридора слышны шум и суматоха – смежные взводы уже выходят.

– Становись!

С грохотом становимся, достегивая последние крючки, одергивая складки.

– Выходи строиться!

Выбегаем в коридор. На часах половина третьего. Что такое? Почему строится вся рота? Может быть, опять ночные учения? Тогда почему без оружия? Наверное, дадут дополнительную команду. Раньше о ночных учениях предупреждали, сейчас я замечаю, что сержанты сами не понимают, в чем дело. Филиппов вполголоса разговаривает с Канищевым, потом торопит нас, потом куда-то исчезает. Заспанные, теряя в стылом коридоре дорогое пододеяльное тепло, стоим мы в смутной тревоге, ожидая дальнейших распоряжений.

 

Проходят томительные минуты. Сержанты куда-то исчезли, офицеров нет, и рота начинает гудеть, как растревоженный улей.

– Обратно по снегу гонять будут!

– Учения, чи шо?

–  Нэ учения – маневры...

– А ты виткиля знаешь?

– Чув.

– Переводить будут. В Кулебаки.

– А может, в маршевую?

Оборачиваюсь. Ну конечно – это Жаров. Он бредит фронтом и сейчас первый произносит слова, которые взбудораживают всех.

– Сказали бы!

– Хрен тоби скажуть!

– Нет, это точно на фронт! – зудит Жаров. – Скоро наедимся.

– Там наисся... Девять грамм свинца...

– Кабы на фронт, то днем бы...

– Тихо! Борисов идет!

 

Сержанты влетают в строй.

Равняйсь! Смирно! Равнение на середину! – выпаливает Филиппов. – Товарищ старший лейтенант! Первый взвод..,

– Отставить!

Я стою по стойке «смирно». Руки прижаты к бедрам, груди вперед, глаза «едят» начальство.

У начальства фуражка на затылке, диагоналевая гимнастерка выбилась из-под ремня, мутные глаза вылезли из орбит... Комроты с поднятой под козырек рукой идет вдоль строя, пошатываясь. За ним, метра за три, тоже с рукой под козырек, выбрасывая ноги как при церемониальном марше, следует старшина Ткаченко.

 

Я стою в первом ряду, и ноздри мои улавливают водочный дух. Дойдя до противоположной стены, Борисов поворачивается через левое плечо и, не удержавшись, врезается в строй третьего взвода. Его ловят, поддерживают и ставят на ноги. Кто-то из солдат поднимает и подает ему фуражку. Он механически надевает ее, медленно оглядывается на подавшего фуражку солдата и вдруг бешено и высоко орет:

– Как стоишь, сволочь? Смирр-наа! Как стоишь?  И, внезапно повернувшись, поднимает руку к козырьку и снова шествует вдоль коридора, сопровождаемый старшиной.

 

Странная картина. Ночь. Тусклая лампочка освещает застывшую роту, перед которой ходят туда и обратно, нелепо козыряя, два вдребезги пьяных человека... Вот они опять повернули и опять идут тем же манером четвертый раз. Когда это кончится? Становится жутковато. Сейчас они могут сделать с нами все что угодно. Попробуй не подчинись!

– Рота! – вдруг рявкает Борисов и останавливается.

Пауза. Напряженно ждем.

– Рота! – продолжает он, еще больше выпучив бесцветные глаза. – Отставить!.. Старшина! Постройте... роту... для обыска...

 

– Рота, слушай мою команду,– гнусит Ткаченко и громко, утробно икает, – кто-то из вас слямзил у старшего лейтенанта деньги. Тридцать рублей. Если сейчас отдадите, пойдете спать... Если нет – до утра по стойке «смирно»...

– Смир-ноо! – вдруг выкрикивает Борисов, хотя мы и так стоим по стойке «смирно».

По роте гул. Прояснилось. Мне даже интересно – что дальше?

– Первый ряд! – командует старшина. – Три шага вперед, шагом марш!

Бум-бум-бум.

Теперь мы стоим у противоположной стены, и я оказываюсь носом к носу с Борисовым, Он смотрит мне в глаза тупо и неподвижно. Красное лицо его перекошено. Глаза белые – то ли от злости, то ли с перепоя. С минуту он смотрит на меня, потом переводит взгляд дальше.

Пронесло.

 

– Сержанты! Обыскать!  – кричит старшина.

– Первое отделение! Пояса снять! Карманы вывернуть! – командует Филиппов.

По ряду шум и движение. Сержанты хлопают нас по карманам, по обмоткам (деньги можно спрятать в обмотку), я слышу, как Филиппов, не обыскав меня, буркает себе под нос: «Додумались, гады, поспать не дают, падлы...»

– Второй ряд! Два шага вперед, – поет старшина, – шагом-арш!

Бум-бум.

 

Начинается обыск второго и третьего рядов. Сержанты снуют между рядами, солдаты выворачивают гимнастерки, тихо ругаются, и сквозь разноголосый шум слышен хриплый голос-лай Борисова:

– Отставить разговоры! Молчать, сволочи, мать-перемать!.,

Обыск закончен. Ничего не нашли. Сержанты докладывают о результате.

Минуту Борисов думает, опустив голову, потом вскидывает ее и кричит:

– Второй ряд! Два шага назад, шагом марш!

Бум-бум!

– Первый ряд! Три шага назад, шагом марш!

Бум-бум-бум!

– Равняйсь!

Мы вытягиваем шеи направо, и, скосив глаз, я вижу, что часы уже показывают без двадцати четыре.

– Смирр-ноо!

 

Тишина. Все ждут – что дальше?

– Гимн Советского Союза! – торжественно произносит Борисов. – Запевай!

Молчание. Такого не ожидал никто.

– Запевай! – глаза Борисова от бешенства снова вываливаются из орбит.

Тонко и нудно затягивает кто-то из третьего взвода: «Союз нерушимый...», и мы подхватываем сиплыми голосами: «... республик свободных...»

Борисов и Ткаченко торжественно берут под козырек, поворачиваются и под звуки гимна начинают снова вышагивать вдоль строя. Впереди Борисов, за ним Ткаченко.

Мы поем и славим наше свободное отечество, дружбы народов священный оплот, а два пьяных идиота тупо шагают перед сотней голодных и невыспавшихся парней, которые нарочно тянут пение, так как не знают, какая идея взбредет в голову начальству, когда гимн закончится.

 

Тянутся последние строки гимна, когда в конце коридора появляется какой-то незнакомый офицер. Он быстро идет к Борисову и что-то резко говорит ему. Я замечаю четыре звездочки на его погонах. Капитан. Не наш. Может быть, из штаба полка?

– Отставить! – рявкает Борисов.

Тишина.

Комроты и старшина уходят за капитаном, а Филиппов бежит за ними в штаб батальона, затем возвращается и весело кричит:

– Вольно! Рота, разойдись!

Кучей кидаемся мы к двери. Давка, шум. Дорога каждая минута. Два часа сна пропало зазря. Пулей раздеваемся и лезем под одеяло.

Никаких разговоров.

Скорее спать.

Спать до подъема осталось немного.

 

 

                                                                         ФРОНТ

 

...Мы идем уже около суток. Вчера вышли днем, вечером был часовой перерыв на обед, потом снова пошли. Ночь вся в походе. Два часа марша, десять минут отдыха, два часа марша, десять минут отдыха. Красное зарево на горизонте. Вздутые трупы лошадей у дороги пахнут сладко и отвратительно. Черная масса усталых людей движется, угрюмо опустив головы; каждый видит затылок впереди идущего, хлястик его шинели, мелькающие обмотки и грязные ботинки, равномерно опускающиеся на дорогу. Скрип ремней, глухой топот множества ног, у кого-то позвякивает котелок. Дорога плывет под ноги, мимо тянется темная полоса леса, усталость наполняет все члены, ноги вышагивают автоматически, глаза слипаются.

 

Два часа марша, десять минут отдыха.

 

Время от времени кто-нибудь начинает странно, по-пьяному перебирать ногами и забирать вбок, шатается и наталкивается на идущих. Слышен легкий стук – автомат ударил об автомат, сдержанная ругань, и заснувший на ходу возвращается в строй. Если бы раньше мне сказали что можно спать на ходу, я бы не поверил, но здесь это случалось со мной уже несколько раз – организм не выдерживает нагрузки, природа берет свое.

 

Привал! Наконец-то! Вокруг меня падают фигуры. Мгновение – и уже никто не стоит. Я валюсь вместе со всеми, следя за тем, чтобы не ударить голову об автомат; щека касается шероховатых комков дороги... Наверное, здесь недавно прошли танки... – последняя мысль, которая приходит в голову, и я проваливаюсь в темноту.

 

Наверное, странное зрелище представляет собою наша колонна на привале. Мертвый полк, растянувшийся на километры, покрывает дорогу телами солдат, серые фигуры разбросаны по-всякому – кто как упал, в самых невероятных позах. При случае десяток финнов может спокойно перестрелять эту огромную спящую гусеницу, вымученную настолько, что она не сможет оказать сопротивления.

 

Подъем! Мы шагаем снова. Десять минут отдыха прошли.

Нас заворачивают в лес. Кажется, конец пути. Да. Слышны крики офицеров, разводящих взводы, приезжает и располагается под деревьями полевая кухня, близка минута отдыха. Тяжелое отупение сменяется надеждой: можно будет поесть и, может быть, пару часов поспать.

– Первое отделение – за мной! – командует Лобастов и выводит нас на большую поляну, покрытую валунами и мхом. Край поляны кончается пышным кустарником, за которым чувствуется спуск к речке. Здесь будет наш сегодняшний дом. Можно сбросить автомат и сумку, затем окопаться и спать. Объявили, что спать можно целых четыре часа! Потом будет обед, еще час отдыха и снова марш. Надо срочно окопаться, приготовить себе дом – ячейку, похожую на могилу, – крепость и кровать солдата.

 

Первые же удары лопаткой о землю показывают, что окопаться нельзя. Лопатки скрежещут о камень, под нами сплошные валуны, покрытые тонким слоем земли со мхом. «Ледниковый период»... Эти неожиданно всплывшие слова отбрасывают меня невероятно далеко... к школе, к книгам... Где-то есть Ленинград, где-то есть Угоры... Мама сейчас не спит и ждет Шурку-почтальоншу... Надо дописать письмо, которое я уже третьи сутки ношу за спиной... Я еще жив, мама, я ношу сейчас тяжелые камни, выкладывая из них ячейку, так делают все, ведь здесь нельзя окопаться... здесь сплошные валуны, покрытые тонким слоем земли... Но я жив, и, наверное, это самое главное... Последние камни ложатся на нижний ряд. У меня получилась славная ячейка – она шире спереди и уже сзади, длина ее позволит мне вытянуться и поспать сладко четыре часа, положив рядом автомат и ненавистную сумку с пулеметными дисками. Моя ячейка выстлана снизу мягким зеленоватым мхом, и это хорошо. Я еще жив, хотя и очень устал.

 

– Встать!

Поднимаю голову.

Надо мной стоит Лобастов – наш новый командир отделения. Он назначен два дня назад, после того как Прохоров был убит. Лобастов маленький, коренастый, глаза у него посажены близко один к другому, и это придает ему сходство с обезьяной. Раньше он ничем не отличался oт своих рязанских, после же назначения начал сразу подражать офицерскому тону, прямо копируя интонации командира роты. Я внутренне сопротивляюсь его грубому командному тону, желанию показать свою волю и свое право.

– Чего тебе?

– Встать, когда с тобой разговаривает командир отделения!

Такие штучки необычны здесь даже для офицеров. На фронте офицеры разговаривают с солдатами совсем по-иному, чем в тылу. Солдату дозволяется здесь неизмеримо больше. Общая мысль «все мы под смертью ходим» в какой-то мере стирает грань между командиром и солдатом, никто не настаивает на выполнении уставных тонкостей. Этому в немалой мере способствует то, что в руках у каждого солдата заряженный автомат.

 

– Ты что, не слышал, мать твою в гроб! Встать, раз я приказываю!

Я медленно поднимаюсь. Автомат я не успел снять, и он висит теперь у меня на шее.

– Я слушаю.

– Ты где сделал ячейку, сволочь?

– Как где? Я не понимаю.

– Нe в ряд! Понял? Не в ряд! Посмотри!

Оглядываюсь. Моя ячейка действительно не в ряду всего отделения, она вышла вперед метра на три ближе к краю поляны.

– Ну и что?

– А то, – его глаза останавливаются, он в бешенстве, что я задаю вопросы, он сейчас научит меня подчиняться, – а то, что ты сейчас же переложишь камни и сделаешь ячейку в ряду!

Все замирает во мне на мгновение: мы не на параде – равнять ряды!

Он подскакивает к моей ячейке и ногами разваливает камни. Один большой камень из верхнего ряда падает мне на ногу и причиняет боль.

 

Что-то более сильное, чем боль и усталость, захлестывает меня, что-то горячее и властное заставляет меня прыгнуть к нему, руки сами наставляют автомат ему в грудь.

– Отойди... – Это не мой голос – какой-то хрип. Время, обстановка, ощущение реальности происходящего – все пропало куда-то в этот миг... Я только вижу его остановившиеся глаза, белеющее лицо и... руки, тянущиеся к автомату.

Мгновение – и я отвожу затвор назад. Теперь только одно движение – нажать спуск, и клочки гимнастерки запрыгают у него на груди, как у того упавшего рядом со мной солдата.

 

Мы смотрим друг другу в глаза.

Палец лежит на спусковом крючке.

Мне как-то удивительно легко сейчас; давящая усталость, чувство обиды и затравленность исчезли. В жизни остались только две реальности: глаза передо мной и спуск, ощущаемый пальцем.

Секунда. Вторая. Третья.

Он держит автомат в руках, но у него не отведен затвор. Для того, чтобы меня убить, ему нужно сделать два движения. Мне одно.

Если он отведет затвор – нажму спуск.

 

Глаза прячутся, руки сползают с автомата, он делает шаг назад и тихо, шепотом говорит:

– Ты что, парень! Ополоумел? Опусти автомат...

Еще шаг назад, еще, и он отходит.

Я стою еще некоторое время в прежней позе, затем медленно спускаюсь в ячейку, аккуратно вынимаю патрон и медленно закрываю затвор.

Усталость вновь наполняет меня, ноги тяжелеют, и я мешком валюсь в свой каменный дом. Надо спать. Все уже спят.

 

……

 

Мы наступаем. В ожесточенных схватках, теряя ежедневно множество людей, мы продвигаемся вперед, и до меня начинает доходить хитроумная финская тактика. Они не воюют с нами лоб в лоб, слишком неравны силы, но, прекрасно ориентируясь в лесу, наносят точные, быстрые и очень болезненные удары и так же быстро исчезают, как бы растворяются в лесной чаще.

 

Так было и вчера. Выскочив на лесной гребень, рота напоролась на шквальный встречный огонь и, потеряв множество людей, залегла и окопалась. На помощь к нам подтянулись крупные части и, судя по отдаленному шуму впереди и справа, окружили финские войска и теперь утюжат их минометным огнем. Часа через два нас снова подняли, и мы двинулись цепью, готовые ответить огнем на выстрелы или снова залечь. Осторожно продвигаясь, мы вышли на следующий гребень и, к моему великому удивлению, обнаружили десяток свежевыкопанных ячеек рядом с которыми валялись кучи отстрелянных гильз. Нашу роту положило и перестреляло отделение финнов! Встретили, ударили и исчезли, как лесные духи...

 

У нас много убитых. Для меня самая ощутимая, личная, потеря – человек с тихим голосом и мягкими интонациями – младший лейтенант Алексеенко. Вместо него назначен новый командир взвода, растрепанный псих с круглыми сумасшедшими глазами. Он злобно ругается, дерется и поминутно грозит нам пистолетом.

 

Поредевший состав взвода опять пополняется. На этот раз кировскими ребятами. «Вятские мы», – говорят они о себе. Меня сразу же удивляет чистопородность вятских – все они как родные братья. Рослые, плотные, с литыми красными лицами, у всех грубые рубленые черты лица, светло-голубые глаза, большие носы, крупные рты, крепкие круглые затылки. Говорят они тоже одинаково, окают, но их оканье другое, нежели знакомое мне, мантуровское.

 

Наши окружили вятских, знакомятся, делятся табаком и последними фронтовыми  новостями.

– А у нас еврей есть! – вдруг выпаливает Сокол.

– Да ну! Который?

– Вон стоит, в очках, – услужливо подсказывает Сокол.

Вятские окружают меня, бесцеремонно разглядывают, некоторые даже протягивают  руки, чтобы пощупать.

Я отталкиваю руки и стою, выжидая. Что дальше?

– Ты яврей? – спрашивает один из вятичей.

– А ты што, ня видишь? Известно, яврей! Ён в очках!

– Чаво молчишь? Говори – яврей иль нет?

– Еврей, еврей, – суетится Сокол. – Он мороженым раньше торговал...

Кругом смех. Шутка насчет мороженого имеет неизменный успех.

– Молчит, зараза...

– Ваньк, а ты дай ему по затылку, штоб заговорил...

Резко оборачиваюсь, но меня толкают сзади на передних, а передние с удовольствием толкают назад. Я в кольце. Злоба душит меня.

 

Ох, сволочье, сволочье!.. Полоснуть бы сейчас вокруг себя из автомата, чтоб попадали вокруг меня эти литые рыла, чтоб закрылись оскаленные смехом рты, чтобы   стало чисто и пусто вокруг и... конец войне.

– Взвод, становись!

Весь дрожа, шагаю я снова в строю.

 

ПОД ПУЛИ

 

Все началось сразу. Среди перестрелки вдруг замолкли финские автоматчики и пошло! Вой – разрыв! Вспыхивает пламя... Вой – разрыв! Грохот, гул, летят щепки от стволов, гудит земля, и опять мы несемся сломя голову вперед, на грохот разрывов... Ветки хлещут по лицам, корни цепляют за ноги, а мы мчимся, падаем, меняем направление, кубарем скатываемся в овраг и там замираем под валунами. Некоторое время еще грохочет в лесу, потом взрывы отдаляются и затихают.

 

Нас двое под валуном – солдат из второго взвода и я. Остальные где-то в лесу. Мы осторожно встаем, осматриваем себя, оружие – все в порядке, только шинель он где-то располосовал.

– Пошли наших искать.

– Пошли...

Мы выходим из оврага, пригибаясь и озираясь, автоматы наготове: из каждого куста можно ждать выстрела. Несколько трупов лежат в разных местах. Один лежит, вытянувшись во весь свой огромный рост, лицом в мох, и щегольская светло-коричневая пилотка валяется рядом. Как недавно он обещал «сделать из меня человека…»

 

Мы минуем кусты и натыкаемся на нескольких наших. Они откапывают окопы. Срезанный мох обнажает желтые песочные раны. Нам указывают направление. Мы спускаемся с песчаной осыпи, минуем маленькую речку и останавливаемся как вкопанные. На песчаном бережке ручья, под склонившимися ветками прибрежных кустов, лежит  Надя, наша санитарка. Она в одной гимнастерке. Ноги ее, странно белые, раскинуты в стороны, а низ живота – сплошное красное пятно. Пожилой санитар неумело бинтует ее, а другой ладит носилки из срубленных жердей. Надя стонет тонко, по-ребячьи, ее глаза, полные муки, останавливаются на мне...

– Ну что уставились! – рычит на нас санитар. – А ну, вали отсюда!

Мы уходим по ручью, а стоны преследуют нас еще долго, и не исчезает из памяти взгляд отчаяния и боли.

 

– Глянь-ка! – говорит мой спутник. – На кусту сумка!

Я снимаю с сучка офицерскую сумку и вешаю ее на плечо. Найденные сумки, особенно с картами, приказано сдавать в штаб.

Мы плутаем еще полчаса, прежде чем встречаем своих. Они окапываются. Многих нет. Убиты? Или после обстрела кружат по лесу, как мы?

 

Нахожу Кунатова. Он сидит между валунами вместе с нашим новым командиром взвода, у обоих злой и взъерошенный вид. Кунатов за что-то отчитывает лейтенанта, а тот огрызается, как собака.

– Товарищ старший лейтенант, мы заблудились после минного обстрела. На обратном пути нашли офицерскую сумку...

– Моя! – вдруг вскакивает командир взвода и вырывает ее у меня из рук. – Вот она! Где взял?

– Нашли вон там под горкой…

– У... мать! – сквозь зубы злобно говорит он. – Ну, собака, погоди...

– Так вы же сами приказали приносить сумки, если найдем...

– Молчать! – Он роется в сумке, перетряхивает ее, что-то ищет.

– Где табак?

– Какой табак?

– Он табак из сумки украл, – говорит комвзвода Кунатову, – у меня тут пачка неначатая была...

– Украл пачку? – раздельно и почему-то тихо спрашивает Кунатов.

Оба они впиваются в меня взглядом, командира взвода прямо трясет от бешенства.

Кунатов же, наоборот, подчеркнуто сдерживает себя.

– Да что вы, – вырывается как-то помимо меня, как будто говорю не я, а кто-то другой, – неужели я... кругом люди умирают... я не вор... не видел я вашей пачки... да я и не курю вообще...

– Марш на место! – хрипит комвзвода. Грязная ругань.

 

Иду на место и начинаю окапываться. Рядом в своей ячейке лежит Осмачко и курит. В лесу снова начинается автоматная трескотня.

– Ты где был?

– У командира роты.

– Нашел лейтенант сумку?

– Какую сумку?

– Да он оправиться пошел, сумку на куст повесил, и нет сумки! Шум тут был. Командир роты кричит: «Расстреляю! Там карта была...»

Вот оно что! Какая чепуха! Ну, дела! Врага я себе нажил – хуже не придумаешь: психопат, да еще злобный...

 

– Разумовского к командиру роты!

Бросаю недокопанную ячейку и иду в валуны. Оба сидят там по-прежнему – Кунатов и взводный.

– Слышишь, раненый кричит? – спрашивает Кунатов.

Я прислушиваюсь. Где-то вдалеке, там, где кончается лес и начинается просека, слышны стоны.

– Слышу.

– За раненым – марш!

Смотрю на него. Он понимает, что делает? Раненый лежит на простреливаемом открытом месте... Командир взвода смотрит вбок и улыбается... Да, улыбается... Да, они понимают, что делают.

– Есть идти за раненым!

Делаю шаг в сторону.

– Вернись! Взять автомат!

– Зачем? Мне он только мешать будет!

Кунатов медленно вытягивает из кобуры револьвер. Черная дырка ствола крутится у меня под носом.

– Еще одно слово... Выполняй приказание!

Надеваю автомат и спускаюсь с горы, поросшей сосняком. Идти здесь пока безопасно. У подножия лес обрывается просекой, и где-то посредине ее стонет человек.

Значит, так: ползком до того пня, оттуда до валуна, потом до той канавы, потом... Потом – будет ли потом? Пошли...

 

Ложусь на живот, перекидываю автомат на спину и ползу, прижимаясь головой ко мху. Открытое место – дрянь дело. Пень. Ползу дальше. Валун. Оглядимся. Тихо вокруг. Пошли дальше... Ниже пригнись. Тише дыши. Глаза смотрят за тобой из леса, ствол нащупывает спину, пальцы нажимают спусковой крючок... Ниже, ниже, ползи быстрее... Кунатов радуется – не вернется, они знали, куда посылали меня, гады... Открытое место – дрянь дело... Больно стукает автомат по спине. Вперед. Вперед. Уже близко. Boт он.

 

Животом вниз лежит передо мной раненый. Гимнастерку он содрал, красно-белая нижняя рубаха лохмотьями валится со спины, а на спине, ниже лопатки, круглая черная дыра величиной в два пятака. Переваливаю парня на бок и обомлеваю: ранение навылет –  выходное отверстие с мой кулак. Весь мох вокруг, брюки парня черные от крови. Он стонет глухо и хрипло. На губах розовые пузыри. Подлезаю под немощное, но тяжелое тело, он вяло обхватывает мою шею рукой, и я волоку его по земле, ввинчиваясь в мох,  отталкиваясь ногами от корней, судорожно цепляясь пальцами за твердую землю, а проклятый автомат (проклятый Кунатов!) отяжеляет мне руку и волочится по земле.

 

Конец просеки. Затаскиваю раненого в кусты, наваливаю на плечи и несу уже на ногах, тяжко одолевая каждый шаг наверх. В нескольких шагах от валунов я опускаю раненого на землю и сползаю рядом с ним на колени. Он мертв. Шатаясь, подхожу к Кунатову. Руки у меня в крови. Гимнастерка вся мокрая. Я стою перед ним и не могу говорить. Кунатов смотрит в сторону мертвеца, потом под ноги и говорит:

– В цепь! Окопаться!

С трудом дотаскиваюсь до ячейки и падаю в нее. Липнет гимнастерка к спине, к шее, к груди.

 

…………….

 

В лесу затишье. Уже целую ночь и полдня как не слышно выстрелов. Мы почему-то не двигаемся, ждем команды, а финны, как всегда, попрятались в глубине леса. Мне нужно идти по просеке километра два, и я выйду к штабу батальона, где должен получить почту и передать пакет. Я иду не торопясь, сберегая силы. Торопиться некуда. Все равно война.

 

В просветах между деревьями, вдали возникает тень, идущая навстречу мне. Я узнаю эту высокую сутулую фигуру. Это наш ротный писарь, которого позавчера перевели в штаб батальона, а меня поставили на его место. Всегда угрюмый и неразговорчивый, он вызывает у меня какую-то смутную симпатию, так как он один из немногих в роте, кто никогда ничем не оскорбил меня, не задел, не насмехался, и я внутренне благодарен ему за его молчаливый нейтралитет.

Мы равняемся, и он останавливается.

– Я хотел вас предостеречь, – говорит он неожиданно и оглядывается.

– От чего?

– Не от чего, а от кого. Кунатов вас ненавидит и сделает все, чтобы вас кончить...

– Как так – кончить?

– Да вот так! Не пройдет и пары суток, как вас убьют или ранят. Он поможет в этом...

– За что?

– Как за что? За то, что вы – еврей!

Я стою, опустив голову. Пачка табаку... За раненым под пули. Все так.

– Я вас удивил?

– В общем, нет... Я только не знал, что это так конкретно.

– Вполне. Считал необходимым вас предупредить. Поберегитесь.

– Поберегитесь! Как?.. А вообще-то спасибо.

Он машет рукой и снова оглядывается.

– А почему вы мне об этом сказали?

– Ненавижу всю эту сволочь! – Он делает шаг в сторону, чтобы идти дальше, но оборачивается и говорит: – Если вы выберетесь из этой мясорубки, что вряд ли, то потом что-нибудь поймете...

Высокий и сутулый, он шагает от меня и теряется в деревьях. Я даже не знаю, как его зовут.

Быть осторожнее... Поберечься... Разве это возможно?

Подтягиваю сумку и топаю дальше...

 

……

 

Я вырываю себе ровик по длине тела. Здесь, у дороги, сухо: песок, валуны, сосны. Глубина ровика сантиметров тридцать, я вытягиваюсь во всю длину и жую сухарь. Уютно. Стрельба прекратилась. Слышна только далекая артиллерийская канонада, над моей головой темно-зеленые ветви сосны спокойно шумят, напоминая о том, что есть жизнь кроме войны, есть дом, родные, мама… Где они сейчас? Думают ли обо мне?

 

Вынимаю бумагу, карандаш и начинаю писать.

«Милые мои родные! Вот уже три недели как я в боях, и за это время ни одного письма от вас. Письма не доходят – слишком часто мы меняем место. Мы в наступлении…»

Воющий звук прерывает мое занятие. Я ныряю в свою ячейку и прижимаюсь щекой к холодному песку. Взрыв! Вой новой мины смешивается с жужжанием летящих надо мной осколков. Крупные гудят, как шмели, мелкие звучат тоном выше. Взрыв где-то рядом! Чвах! Чвах! – это крупные куски металла врезаются в тело моей сосны. Взрыв. Другой. Третий. Завывание становится беспрерывным, переходит в сплошной высокий вой. Я лежу на правом боку, вдавливая себя в землю, на зубах песок, автомат давит на висок, но я ничего не чувствую. Весь я – одно цельное животное желание – стать меньше, ужаться, вдавиться в холодную землю, чтобы укрыла она меня от этого ада над головой.

 

Внезапно обстрел кончается. Теперь я слышу, как рядом, в другой ячейке, надрывно кричит раненый, вдалеке еще один, к этому звуку примешивается еще один – далекий и незнакомый. Кажется, что в лесу кричат или поют высокими голосами. Что это? Высовываю голову из-за бруствера, и одновременно начинает бить наш пулемет где-то шагах в сорока слева от меня. Вглядываюсь в лес, откуда мы пришли, и замечаю мелькающие за деревьями маленькие фигурки. Крик, теперь я различаю даже отдельные звуки, нарастает. Аля-ля-ля! – звонко, на весь лес, раздается странное пение-крик, и вдруг до меня доходит. Это же атака! Финская атака! Впервые я вижу живых финнов в бою – вот они, эти жестокие отважные люди, горсточкой сдерживающие наши батальоны, великолепные стрелки, вот они, кто вызывает во мне вместе со злобой и страхом невольное уважение…

 

Быстро стряхиваю песок с автомата и даю длинную очередь. Это первые выстрелы по цели за три недели, меня охватывает изумляющий самого меня лихорадочный подъем – я стреляю по врагу, я воюю за Родину… Что в сравнении с этим все мои обиды и невзгоды, я в бою, я задыхаюсь от напряжения и волнения, кругом меня ведут огонь из всех ячеек, автоматы перекрывает мощный звук нашего пулемета.

 

Крик прекращается. Атака захлебнулась. Мы отбили ее. Отбили атаку! Устало опускаюсь на дно окопчика. Под ногой смятый лист бумаги. Ах, да, письмо! Допишу потом, сейчас не до этого. Запихиваю письмо в вещмешок и перезаряжаю автомат. Слева все еще кричит раненый. Снова вой мины и взрыв. Бросаюсь ничком. Вой – взрыв. Вой – взрыв. Летят осколки... Там, в районе болота, работают три-четыре миномета, взрывы следуют один за другим. Где-то сидит их наблюдатель, и мины точно накрывают нашу оборону. Взрыв совсем рядом, и меня засыпает песком. Такого обстрела мы еще не испытывали.

 

Минутная тишина, и снова нарастает высокий пилящий по нервам звук: аля-ля-ля!.. Атака!

Выгребаюсь из-под песка. Скорее! Звук приближается, я вскидываю автомат и нажимаю спуск. Заело. Затвор весь в песке. Скорее! Лихорадочно тереблю затвор. Пальцы дрожат и не слушаются. Снова стреляет наш пулемет, очередь, другая, крики утихают, вот молодец какой – заставил их залечь, но они придвинулись ближе метров на тридцать-сорок, не меньше, а я все еще вожусь с автоматом. Проклятье! Достаю гранату. Где же запал? Вот он. Спокойно. Hе волноваться. Не торопиться. Финны не атакуют, залегли, стреляют, – значит, есть время. Вставляю запал, теперь можно почистить автомат. Кладу гранату на бруствер и сразу же хватаю оттуда и прячу на дно окопчика. Шальной осколок в мою гранату – и... Вынимаю затвор, прочищаю ствол, затвор вставлен – даю короткую очередь. Все в порядке! Пусть идут. Я готов.

 

Снова вой мины и далекий взрыв. Здорово это у них придумано! Обстрел – атака. Обстрел – атака. Во время обстрела, когда мы лежим, уткнувшись носами в землю, они продвигаются ближе к нам. Взрыв. Еще один, ближе. На этот раз они молотят по нашей обороне в шахматном порядке. Я лежу на самом переднем ее крае, они начали с дальнего, сейчас взрывы слышны все ближе и ближе, на меня падает большая ветка, срезанная осколком, я укрываю своим животом гранату, ее не должен задеть осколок... Леденящий душу вой нарастает, взрыв! Крик человека – истошный, смертельный; земля гудит и дрожит, зубы стиснуты, меня опять засыпает песком, взрыв совсем рядом, я глохну, снова вой... и страшная боль пронзает меня всего. Проносится мысль – все, конец!

 

Ничего не соображаю, судорожно барахтаюсь в песке, чтобы встать, очки залепило песком, но я вижу, что песок в крови, мне кажется, что вырвало левый бок, шинель намокает, я стою на коленях, левая рука висит, весь рукав шинели рваный и мокрый от крови. Безумная боль поднимает меня с места, я вскакиваю во весь рост и бегу налево, через всю оборону; мимо меня свистят пули, я перескакиваю через труп, я бегу и кричу; мелькают деревья, вспыхивают какие-то огни; вещмешок, висящий на правом плече, задевает за ветви и мешает бежать, на ходу сбрасываю его. На секунду мысль – забрать письма и фотографии... Льется кровь, бегу дальше в лес, в направлении дороги. Еще ни разу не видел, чтобы кровь лилась так обильно; впрочем, видел у того, у Гробова... Надо бежать быстрее. С кровью уходят силы. Сколько их? Хватит ли добежать до людей?

 

Внезапно обнаруживаю, что бегу не по тропинке. Кругом лес. Страх парализует меня. Если сейчас заблужусь – конец. Надо искать дорогу. Где же тропинка? Изменяю направление. Тропинки нет. Боль не утихает. Кровь бежит... Уже весь край шинели почернел от нее. Сбросить бы шинель... Нет, нельзя терять ни секунды... Где же эта проклятая тропинка, где же? Если найду – буду жить. Нет – смерть. Натыкаюсь на какие-то кусты, скорей мимо них! Но кусты снова встают на дороге, кругом кусты... Что такое? Кусты начинают хоровод... Кружится голова?..  Плохо. Нельзя поддаваться! Поддамся – смерть! Вперед! Надо искать тропинку. Надо найти выход. Выход в жизнь... Внезапно я замечаю тонкую цветную нитку. Кабель! Вперед!

 

Снова бегу, не спуская глаз с блестящей красной жилки. Теперь я дойду, дойду во что бы то ни стало! Впереди показываются люди. Иду к ним. Передние солдаты останавливаются и смотрят на меня с участием и страхом. Каски, винтовки... Гвардейцы спешат на помощь к нашим, на выручку. Меня перевязывают. Руку сгибают в локте и привязывают к шее, бинты сразу намокают и становятся ярко-красными.

 

Я полусижу около пня, рослый солдат помогает мне подняться, объясняет, как идти дальше.

– Здесь уже недалеко до дороги. Ничего, дотопаешь!

Сквозь боль и муку отмечаю – голос его заботлив, участие искренне. Гвардейцы уходят. На пне остается котелок с кашей и несколько кусочков сахара.

 

 

                                                                          ТЫЛ

 

….. Мы лежим в обширном светлом, залитом солнцем коридоре. Длинный ряд кроватей с ранеными. Я с удивлением рассматриваю толстого белого червя, которого я снял с шеи. Откуда здесь черви? Что за чудеса? Что-то шевелится под гипсом у горла, я запускаю туда пальцы и с ужасом достаю второго червя, третьего... Что это? Откуда? Я что – уже заживо гнию?..

 

Я мечусь по койке и кричу няньку, сестру, доктора, кого-нибудь...

Мишка оторопело смотрит на меня, потом срывается с места и скоро приводит нашего доктора Евдокию Ильиничну Сушко.

Красивая седая голова склоняется надо мной.

– Что с вами? Почему вы звали?

С дрожью и отвращением я объясняю.

– Не волнуйтесь, – говорит Евдокия Ильинична, – это не страшно, черви у многих, они заводятся под длительными гипсами. Потерпите. Сегодня будем вас смотреть, избавим нас и от гипса, и от червей.

Она похлопывает меня по щеке, и у меня от тепла ее руки, уверенного тона и доброго взгляда сразу легчает на душе. Я в надежных и умелых руках.

– Ты, парень, червяка не бойсь, – говорит мой сосед слева, пожилой усатый солдат, – червяк, он пользительный – он гной ест...

 

Операционная. Трещит гипс под ножницами в руках ведущего хирурга Николая Николаевича. Евдокия Ильинична держит мое лицо в ладонях и приговаривает:

– Потерпите... Уже немного осталось... Потерпите, голубчик... Сейчас, сейчас...

Металлический звук инструментов, ударяемых о стерилизатор, приглушенные возгласы врачей, склонившихся надо мной, глаза между белизной шапок и масок, я корячусь от боли, задавливая крик... Стук гипса о кафельный пол, и тяжелый запах заполняет операционную...

 

Меня уносят в палату, Евдокия Ильинична садится рядом. Звучит ее ровный и, как мне кажется, нарочито спокойный голос:

– Мы, начальник отделения, ведущий хирург и я, провели осмотр и чистку раны. Положение тяжелое. Сустав практически отсутствует. Общее решение: необходима ампутация.

– Ампутация?.. А как же я... А если не резать? Тогда что?

– Без вашего согласия ампутацию производить не будем. Можно попробовать спасти руку... Но шансов почти никаких. К тому же может начаться гангрена. И тогда мы ничего не гарантируем.,.

– А при ампутации?

– Гарантируем жизнь. Операция завтра утром. Решайте.

 

Всю ночь меня душат слезы.

Утром я решаюсь.

 

……

 

Начинается главное событие дня – обход врачей. В палату заходит Евдокия Ильинична и первым делом направляется ко мне. Это стало традицией – я самый тяжелый. Еe огромные карие глаза наклоняются надо мной. Седые волосы, как всегда, аккуратно убраны под белоснежной шапочкой хирурга.

– Здравствуйте. Как себя чувствуете?

– Лучше, Евдокия Ильинична. Только боли еще сильные...

– Это естественно. Но они должны утихать.

– Они утихают.

– Все идет хорошо. Давайте-ка перевяжемся.

Вместе с сестрой они разматывают бинты. Бинты серые, застиранные.

Стерильные новые бинты идут только на послеоперационные раны, а потом уже начинают мотать старые, застиранные и выкипяченные бинты. До войны я вообще не знал, что бинт можно стирать, а здесь новый бинт – большая радость. Слишком много нас – раненых. Больше, чем бинтов.

 

Бинт размотан. Теперь начинается самое неприятное. Сильным и резким движением Евдокия Ильинична срывает стерильную повяжу. Я охаю и сжимаю зубы. Глаза я закрываю тоже.

– Швы хорошие, гнойное отделение нормальное, гиперемия, – говорит вслух Евдокия Ильинична. – Риванол, стерильную салфетку.

Слова падают ровно, спокойно. За каждым словом – боль. Боль меняется. То рывком, то уколом, то мучительно-ноющая. По характеру боли определяю, что мне делают. Вот боль стала глухой и непрерывной, значит, перевязка закончена.

– Все идет хорошо! – повторяет Евдокия Ильинична и идет к следующему больному – все такая же прямая, строгая и красивая.

 

…………….

 

Курский вокзал встречает меня затемнением. Впервые я в Москве. Все интересно: и незнакомый вокзал, и люди, спешащие, снующие туда-сюда, деловитые, озабоченные... Сколько здесь офицеров! Капитаны, майоры, полковники... А это кто? Красные лампасы, золотые погоны со звездой... Генерал? Точно – живой, настоящий генерал! Все это мне в диковинку. В Канаше майор был большой шишкой, подполковника Галата я видел всего два раза в жизни... Столица! Ничего не скажешь!

 

Спрашиваю, как проехать в Черкизово. Несколько человек отвечают сразу, их ответы противоположны: одни предлагают добраться двумя трамваями, другие – метро и трамваем.

Выбираю метро. Станция «Комсомольская» рядом, и вообще – метро! Столичное чудо... Оно сразу поражаем меня обилием света. Кажется, что я не под землю попал с ее поверхности, а, наоборот, из темного подземелья вышел к залитым солнцем дворцам. Сверкают мраморные колонны, с мягким рокотом несет эскалатор, я держусь за черный поручень, и состояние нереальности происходящего вновь охватывает меня. Давно ли Котельнич, одиннадцатая палата, гипсовый «самолет» на груди? Операция... первые шаги... Евдокия Ильинична... графин с водой, который я с трудом оторвал от стола на второй день после того, как встал... Хорошенькая девушка, вся в кудряшках, выписывала мне документы в канцелярии госпиталя. Мне говорили, что она мой донор. При выписке сказал ей: «Мы теперь родня!» Она засмущалась, заулыбалась, прикрыв по-деревенски рот рукой, тряхнула кудряшками...

Позади все это уже. Позади...

 

Но почему меня переводят в Москву, а не в Ленинград, куда я просился? Вот загадка!

Трамвай со странным названием «Аннушка» долго везет меня по кривым и темным улицам Москвы, и наконец мне говорят, что пора выходить.

– Обогнете кладбище, два поворота – и Просторная улица.

В полной темноте (лишь редкие машины выхватывают синими фарами углы домов), несколько раз переспрашивая встречных, нахожу Просторную и оказываюсь у деревянного рубленого двухэтажного дома с резными наличниками и крыльцом. Ничего себе Москва! Это же типичная Чувашия! Проверяю номер дома – совпадает. Поднимаюсь на крыльцо, стучусь.

 

Мне открывает какая-то старуха. Она долго не понимает, в чем дело, а потом сипит куда-то в темноту:

– Зинаида Львовна, к вам! Елисаветских спрашивают!

Пройдя узким коридорчиком, попадаю в тесную комнату, освещенную керосиновой лампой. У стола стоит белая как лунь пожилая женщина, строго смотрит на меня и спрашивает:

– Я Елисаветская. В чем дело?

– Тетя Зина, это же я, Лева!

Она бросается ко мне, и я утопаю в родственных объятиях. Она и смеется, и плачет, и крутится вокруг меня, одновременно снимая с меня шинель и накрывая на стол, что-то говорит, о чем-то спрашивает:

– О, умереть-уснуть! Левушка, такой большой, такой взрослый!..

Приходят дядя Саша и Ниссочка. Все меня кормят, поят, ублажают, как могут, расспросам нет конца, а я сижу, оглушенный непривычным потоком заботы и искренней доброты, забытого ощущения домашнего тепла, сочувствия и желания доставить мне радость.

 

За разговором узнаю важные для себя новости. Во-первых, переведен в Москву, а не в Ленинград по заявке тети Тани.

– А кто такая тетя Таня?

– Как? Ты не знаешь, кто такая тетя Таня? Тетя Таня – родная сестра дяди Саши!

– Так почему же она меня сюда выписала? И как она сумела это сделать?

– Умереть-уснуть! Как она сумела сделать! Ты что – с луны свалился? Разве ты не знаешь, что тетя Таня замужем за Курочкиным?

– А кто это – Курочкин? (П.А. Курочкин, выдающийся советский полководец, командовал фронтами и армиями, в июле 41-го командовал 20-й Армией Западного фронта, именно под его руководством испарились 5-й и 7-й мехкорпуса, о чем можно прочитать у нас на сайте в статье «Последняя попытка» - М.С.)   

– Нет, Саша, он меня убьет! Он не знает, кто такой Курочкин! Он же генерал-полковник!

– А кто он мне?

– Как кто? Родной дядя!

Соображаю с трудом. Тетя Зина – сестра папы. Ее муж – дядя Саша. У него сестра – тетя Таня. У нее муж – генерал Курочкин. В общем, у меня дядя – генерал! Вот это номер!

 

……..

 

На другой день начинается сказка.

К нашему провинциальному домику с палисадничком подъезжает роскошный черный «ЗИС», и тетя Таня – Татьяна Анисимовна Курочкина, обнимая меня, говорит, что все госпитали Москвы в моем распоряжении. Мне остается только выбрать, что мне нравится. А пока мы должны поехать к ним домой позавтракать, и после этого она начнет меня устраивать.

 

Татьяна Анисимовна – высокая, представительная женщина с крупными чертами лица, энергичными манерами и крашеным ртом. Вся она, в черной котиковой шубе, с блестящей заграничной сумкой в руках, никак не смотрится в скромной обстановке черкизовского домика, но она очень доброжелательна и искренне хочет сделать все, что в ее силах.

Я усаживаюсь на переднее мягкое сиденье «ЗИСа». Шофер в звании старшины, предупредительно открывший мне дверцу, улыбается приветливо и по-товарищески – мол, не робей, солдат!

Тетя Зина усаживается сзади меня, Татьяна Анисимовна с легким щелчком захлопывает дверцу.

– Яша, к нам!

«ЗИС» мягко трогается с места.

Странную компанию представляли мы, наверное, тогда: лихой старшина за рулем, представительная дама в черном манто, строгая старушка с седой головой и молодой солдатик с пустым рукавом потертой шинели, сидящий на генеральском месте шикарного «ЗИСа».

 

Мы приезжаем на проезд Серова и входим в квартиру. Нас встречаем старая-престарая худенькая женщина – мать тети Тани – и приглашает в комнаты. Ощупывая себя (это сон или явь?), хожу я по коврам генеральской квартиры, потом сажусь за богато сервированный стол, пью черный кофе из маленьких китайских фарфоровых чашечек и закусываю бутербродами с черной и красной икрой.

 

Самого генерала нет дома, но зато мне открывают зеркальный шкаф и показывают генеральский парадный мундир. Меня невольно охватывает трепет (все-таки здорово меня замордовали). Мундир – это зрелище. Темно-зеленый, с золотыми блестящими пуговицами, с внушительными погонами, на которых ясно видны три большие шитые золотом звезды, а орденов-то сколько! Ордена занимают полмундира, сверкая золотом и пестря колодками. Видели бы меня сейчас в этой квартире Ткаченко или Филиппов! Как я сижу на стуле генерала, ем его хлеб и катаюсь на его машине! Чудеса!

 

Мы снова садимся в машину, и Яша везет нас в центральный распределитель по госпиталям.

Вылезаем у подъезда высокого здания с колоннами. У дверей часовой заграждает нам дорогу и требует пропуск, но тетя Таня делает шаг вперед и произносит решительно:

– Я жена генерала Курочкина. Мне нужно к полковнику.

Часовой становится по стойке «смирно», а мы проходим к окошечку, где сидит дежурный офицер – капитан.

Снова произносится магическая фраза. За окошком смятение, возня, проходит минута, и капитанские погоны в окошке сменяются полковничьими. Лысый пожилой полковник высовывает голову и осведомляется, чем он может быть полезен.

– Это мой племянник, – говорит Татьяна Анисимовна, подталкивая меня к окошку, – он с фронта. Тяжело ранен.

Полковничья голова улыбается и кланяется мне. С испугу я беру под козырек.

– Подберите-ка, товарищ полковник, нам госпиталь получше...

– Сейчас посмотрим, сейчас посмотрим, – подобострастно говорит лысая голова и, обратясь ко мне, спрашивает: – А что бы вы хотели?

Умереть-уснуть, как говорит тетя Зина... Полковник обращается ко мне на «вы» и интересуется, что бы я хотел!

– Что бы ты хотел, какой госпиталь, ну? – нетерпеливо разъясняет тетя Таня. – Ты можешь выбрать, ну что же ты молчишь?

– Я не знаю... Мне все равно... Ну, где лечат получше...

 

Тетя Таня машет на меня рукой и берет бразды правления в свои руки. Еe черное манто заслоняет oт меня полковника, и я слышу только ее энергичный голос:

– Нет, это не подходит, это не по профилю, нет, нет, это тоже не то, поищите что-нибудь еще...

Наконец она отходит от окошечка и говорит:

– Ну вот, наконец-то! Тебя направили в главный специализированный госпиталь ампутантов. Едем!

 

Мы снова едем по Москве. Я разглядываю из окошка людей, машины, Мавзолей, Кремль, улицу Горького. Одна мысль не дает мне покоя, и я, наконец, обращаюсь к Яше:

– Послушайте, Яша, вот мы катаемся в генеральской машине второй час. А если генералу потребуется куда-то срочно ехать, он нас на трамвайчике догонять будет?

 

Только баранка спасает Яшу от того, чтобы не скатиться на пол. Насмеявшись вдоволь, он говорит:

– Ну и чудак же ты! Ты что думаешь – у него одна эта машина? У подъезда Академии его всегда ожидает дежурная машина – раз. Собственный «кадиллак», который я ему пригнал с фронта, – два. Понравился ему этот трофейный «кадиллак», спасу нет. Сгоняй, говорит, Яша, в Москву, отвези. Я думаю, как пройти до Москвы? Десятка полтора КПП на шоссе. Задержат. Потом придумал. Вместо клаксона правительственную сирену поставил и, как КПП вдали увижу, даю скорость девяносто-сто километров в час и включаю сирену. КПП шлагбаум убирает и стоит под козырек, а я мимо пролетаю. Так до Москвы и прошел без помех... Так, «кадиллак», я сказал, два. А кроме того, в Академии, где он начальник, парк машин двадцать – двадцать пять штук. Один звонок – и все к его услугам. А ты – на трамвайчике! Этот «ЗИС» – в основном для дома или на дачу...

 

Итак, за судьбу генерала я могу быть спокоен. Займемся собственной судьбой – я поступаю в новый госпиталь.

 

……..

 

ЕДУ В ЛЕНИНГРАД!

 

Уже был назначен на реампутацию, и вдруг спасительный вызов от Лили – перевод в ленинградский госпиталь.

В Ленинград, в Ленинград! К нашим!

Я просто прыгаю от радости.

 

Мне выписывают документы и выдают (вот неожиданность!) вместо военного обмундирования шикарный серый американский костюм-тройку. Из нашего госпиталя в строй не возвращаются, поэтому начальство позаботилось о том, чтобы выписывающиеся получали гражданскую одежду из американских подарков. Я получаю черную шинель-пальто, белую шапку-ушанку и останавливаюсь перед зеркалом – я это или не я?

 

Последние прощания с родными. Мы с Ниссой идем на вокзал – Ленинградский вокзал! Смотрю на свой билет и обнаруживаю, что еду в одиннадцатом вагоне. Это портит настроение – не люблю число одиннадцать. Одиннадцатого ноября началась моя армия. Одиннадцатого июля я был ранен. В одиннадцатой палате мне отняли руку. А теперь этот вагон. Хорошего не жди. Делюсь своими предчувствиями с Ниссой. Она смеется: не знала, что ты суеверный!

 

Мы спешим к вокзалу. До отхода пятнадцать минут. Нисса несет мой рюкзак, аккуратно и плотно запакованный ею; мы минуем ступени. Платформа, поезд. Одиннадцатый вагон. Рядом с проводником стоит офицер НКВД.

– Ваши документы.

Показываю заранее приготовленные документы: справку из госпиталя, красноармейскую книжку, билет.

Офицер медленно просматривает все бумаги.

– Почему едете в Ленинград?

– Перевожусь в ленинградский госпиталь.

– На основании чего переводитесь?

– На основании вызова.

– Где вызов?

Нисса начинает нервничать. Часы на платформе показывают пять минут до отхода поезда.

– Вызов в рюкзаке. Я же предъявил все нужные документы.

– Мне не указывайте! Я знаю сам, что нужно. В Ленинград вы не поедете.

– Дай рюкзак, я достану вызов! – Нисса начинает лихорадочно распаковывать рюкзак и срывает ноготь. По пальцу сильно струится кровь, она облизывает ее и выворачивает из рюкзака какие-то тряпки, подарки, конфеты. Все это летит пестрой кучей на перрон.

– Вот вызов – смотрите.

Офицер просматривает вызов.

– Раз вы переводитесь в госпиталь, у вас должна быть история болезни. Предъявите историю болезни.

– Это еще зачем? Вы что – врач?

– Я сказал – в Ленинград не поедете.

Где-то впереди слышен свисток, и паровоз отвечает протяжным гудком.

 

Нисса вытряхивает на перрон все, что было в рюкзаке, и достает уложенную на самое дно историю болезни, потом беспорядочно запихивает назад всю кучу вещей.

Офицер листает историю болезни.

Поезд трогается.

– Идите в вагон, – говорит он, становясь на подножку. – Вот, держите пока вашу липу, – сует он мне ворох бумаг.

Прыгаю на подножку. Нисса передает мне раскрытый рюкзак.

– До свидания, Ниссочка! Спасибо за все!

Захожу в вагон, волоча за собой рюкзак. Пачка документов – в зубах. Нахожу свое место. Вагон воинский, вокруг меня серые шинели, я один здесь штатский.

Сначала меня принимают как чужого, но потом, разобравшись, в чем дело, дивятся – какой это госпиталь так шикарно одевает солдат.

Поезд постукивает. С каждым стуком – шпала. С каждой шпалой ближе Ленинград!

Ночь – и я дома. Прямо не верится! А пока можно прикорнуть немного.

 

Меня будит милиционер и требует следовать за ним. Он ведет меня через несколько вагонов, и я оказываюсь в дежурке того самого офицера. Снова проверка документов, на этот раз он перечитывает все медленно, сопоставляя даты, вглядывается в печати, подписи и говорит, что все равно высадит в Бологом. В Ленинграде мне делать нечего. Не возражая, молча сижу. Одиннадцатый вагон – чего можно было еще ожидать!

Часа через два проверка кончается. Офицер говорит, что займется мной еще в  Ленинграде, и отпускает меня.

Возвращаюсь в свой вагон и уже спокойно укладываюсь на скамейке.

Основания для подозрений были, конечно, веские. Пришел я не с группой солдат, а один. Штатская одежда. Провожающая девушка. Деталь – инвалидность – не имела значения.

 

Поезд замедляет ход. Проплывают мимо окон первые ленинградские дома. Неужели я действительно сейчас сойду на перрон? На наш перрон? Сколько перронов позади... Мантурово, Муром, Вязники, Канаш, Волочёк, Котельнич, Москва...

Мне не сидится на месте. Уже час как я полностью одет и стою у выхода, а поезд все движется, движется, движется...

Мое напряжение достигает предела.

Сейчас должно произойти что-то очень важное, значительное – такое, чего я ждал все эти два с половиной года, которые не был здесь...

И это важное наступает.

Поезд дает мягкий толчок.

Расталкивая людей, я выскакиваю на перрон и обнимаю маму...

 

….

 

Конец мая. Солнце бьет в окна нашей квартиры на Третьей Красноармейской улице. Я просыпаюсь рано, пока все еще спят, и первым делом хватаюсь за нитки, иголку и гимнастерку.

На это есть особые причины. Сегодня через город проходят победоносные войска Ленинградского фронта, об этом уже три дня как кричит радио, сообщают газеты, и город готовится к встрече победителей. На нашем доме висит красный флаг. Такие же флаги висят и напротив, на доме номер восемь, на здании института ЛИСИ и по всей остальной улице. Международный проспект, по которому пройдут войска, украшен еще наряднее, кругом лозунги: «Слава воинам-победителям!», «Родина-мать встречает своих сыновей!», «Наше дело правое – мы победили!», а на здании Технологического института – огромный портрет Сталина в форме генералиссимуса.

 

Я тоже готовлюсь к встрече. Гимнастерка плотно растянута коленями, и иголка делает последние стежки, прикрепляя желтую ленточку над левым карманом. Это – единственный знак, свидетельство моего участия в сегодняшних событиях, право выйти на улицу в этот замечательный солнечный день и право открыто и честно смотреть в глаза людям.

 

Улица заполняется народом. Все спешат к Международному. Я надеваю кепку, подпоясываюсь ремнем и вылетаю на улицу. На Международном вдоль трамвайных путей уже выстроились толпы народа. Люди возбуждены, все в радостном ожидании, многие с букетами полевых цветов, очень много военных. Милиционеры в серой форме суетятся, выстраивают народ в две линии, подготавливая проход для войск, которые должны появиться от Московских ворот.

 

Дети перебрасываются раскидаями (впервые вижу с довоенных времен), женщины оделись в яркие платья, толпа гудит, движется, колышется, напряжение нарастает, и вот где-то у Фрунзенского универмага раздаются звуки духового оркестра, и по толпе единым вздохом проносится: «Идут!» Шеренги приходят к движение, уплотняются, люди становятся ближе друг к другу, толкаются, милиционеры ровняют проход, бесцеремонно отталкивая первые ряды назад, гул, выкрики, – и вот они показались! Впереди торжественно шагает духовой оркестр, золото труб под ярким майским солнцем слепит глаза; праздничные мажорные звуки тонут и вновь прорываются сквозь разрозненное многоголосое «ура!..».

 

А вот и войска!

Медленно едут «виллисы». В первом в невообразимо роскошном парадном мундире стоит генерал с рукой под козырек, золотые погоны, пестрота множества орденов, фуражка с золотой тульей, золотая звезда Героя. Вокруг него блистательные офицеры. Господи, сколько орденов! «Виллис» с рослыми, один к одному, загорелыми, подтянутыми гвардейцами – руки на автоматах, белозубые улыбки – охрана генерала – медленно, колесо в колесо, следует за начальством, и букеты летят в машины, пестрым дождем рассыпаясь на отдельные цветочки.

 

Идут солдаты.

Боевые офицеры возглавляют колонны. Парадная форма, золоченые погоны. Бравые, красивые, загорелые мужчины печатают шаг, позвякивая орденами перед ликующей толпой. Солдаты, солдаты, солдаты... Все с боевым оружием, с автоматами, пулеметами Дегтярева на плечах, они идут сомкнутыми рядами, счастливые, улыбчивые, медаленосные, идут в строю, по-военному, но как-то вольно, не парадно, а как хорошо поработавшие и знающие себе цену люди, радостно возбужденные и по праву принимающие горячие приветствия и искреннюю благодарность народа.

 

Идут победители.

Идут победители черных сил фашизма, идут баловни и избранники судьбы, чудом оставшиеся в живых счастливцы, которых, по случайному стечению обстоятельств, почему-то пощадила костлявая...

Остановилась колонна.

Команда «Вольно!» – и толпа бросается вперед, сминает милицию и смешивается с колонной. Женщины обнимают и целуют солдат. Солдаты высоко подбрасывают визжащих от восторга детей. Откуда-то появляются бутылки, и водка плещет в граненые  стаканы.

 

Меня зажали, оттеснили назад, и я, охваченный общим порывом, протискиваюсь вперед к солдатам и отодвигаю плечом худую женщину, что-то выкрикивающую в экстазе.

Жидкие светлые волосы у нее разметались по плечам, платок сбился, в одной руке буханка хлеба, в другой – наполовину пустая бутылка с водкой.

– Чего растолкался? – сердито бросает она мне и, глядя светлыми злыми глазами, добавляет: – Понаехали тут!

– Становись! – звучит команда, и зелено-серое с трудом и не сразу расцепляется с пестрым.

 

И снова мерно стучат сапоги, и снова где-тo вдали гремит оркестр, и снова шумит ликующая праздничная полупьяная толпа, но все это уже там, позади, потому что я медленно, внимательно рассматривая выщерблины на панели, бреду назад, к нашему дому.

 

Ленинград. 1960–1968 гг.

 

Полный текст книги  - на персональном сайте Л.С. Разумовского :

http://lev-razumovsky.ru/rus/books/neva95.htm

Там же можно приобрести книги и картины https://planeta.ru/campaigns/razumovsky

Версия для печати


Рейтинг: 4.89 (проголосовавших: 9)
Просмотров: 59374

Добавить в закладки | Код для блога | Обсуждение в блогах: 1
Предварительный просмотр:
Сайт Марка Солонина
Победители (отрывки из книги воспоминаний Л.С. Разумовского)
Есть такой странный «жанр» - незаслуженно неоцененный роман. Просто и без затей написанные воспоминания Разумовского - яркий пример тому...
  • Победители (отрывки РёР· РєРЅРёРіРё воспоминаний Р›.РЎ. Разумовского): philspector
    philspector.livejournal.com

Уважаемые пользователи! Если в ходе ознакомления с данным материалом у вас появилось желание задать вопрос лично Марку Солонину, предлагаем воспользоваться страницей обратной связи.

2016
2014
Copyright Mark Solonin
Использование материалов сайта разрешается при условии ссылки (для интернет-изданий — гиперссылки) на solonin.org
Отправить сообщение Марку Солонину